или
Тысяча юкагирских оленей
Меняется все, и Конвент Капуцинов уступает место Рю де ла Пэ, на высокие дома которой приземляются птицы счастья, несущие вести о верховной правде. Карнизы этих зданий – носители имперского гонора. Они всегда раскрывали тайны и заговоры предателей, всегда поддерживали императора, дух которого тихими зимними ночами бродит по разгаданному и вскрытому им когда-то сердцу Париже.
Такими ночами он приближается незаметно, и конь его дышит тяжко, и толстое брюхо звенит сокровищами Москвы и Александрии. Гневным движением он обрушивает сверкающую саблю на пылающие вывески и витрины, на одомашненную модой и укрощенную ипподромами Францию его пошлых наследников. Император не может смириться, что наследниками этими стали предатели, субтильные романтики, люди с тросточкой, кретины-декаденты, которые, конечно, приведут прекрасную Францию к большому несчастью.
Шел четырнадцатый год, а полночь все так же возвращала Парижу забвение истин; и люди с тросточками – актеры, шпионы и педерасты – порой забывали, какой из веков они проживают.
Шпионы, актеры и педерасты спорили за звание самых главных среди всех людей с тросточкой. Только они могли вразумить раскисшую парижскую общественность, только они знали, против кого надо воевать и против кого – дружить. Их высокие и высокомерные носы заигрывали с ритмом той пыли, которая свергла всех сюзеренов и возомнила себя носителем верховной правды. Пыль эта была плоть от плоти девятнадцатый век, то есть плотью почти не обладала. Она не наседала, она – кружилась; она не огорчала – она досаждала. Причудливым узором она ложилась на воткнутые во фраки цветы худеющих от благоденствия мужчин, на платья женщин; так строки старинной французской песни ложились на пергамент письма тонко обдуманного и безумного. Когда-то Париж умел победить эту пыль, страдавшую тяжелой формой остроумия, но те времена прошли, и уже мало кто позволял себе смеяться над ней; ибо пыль никогда не падала в грязь лицом, диктуя собственные условия войны и мира.
Дозволялось, однако, фантазировать: о собственном величии, о величии человечества, о достижении свобод, о конце истории, о Боге, о непогоде наступающих времен: иначе, пыли было бы скучно. И когда началась война, было дозволено фантазировать о храбрости, но пыль, прослезившись от хохота, лишь каталась по бордюрам и лизала осколки разбитых бутылок.
И когда браво гремели парады, пыль эта понимала, как много в этих выпитых винах, в этих истоптанных казенным сапогом мостовых желчи и трусости
Но война принесла последствия непредвиденные даже для пыли. Война объявила вне закона всех, кроме великих и жалких. Поэтому чудеса конспирации понадобились, когда прошлое и будущее назначили друг другу удивительную встречу.
Так сошлись на Рю де ла Пэ последний человек с тросточкой и первый облысевший революционер.
***
В тот вечер согласие между ними было невозможно, ибо настрой у обоих был крут, а очи посверкивали циркулем железным; первый верил в необоримость природы, второй проникся тайной страстью ее победить и поработить. Первый намеревался делать из снега дворцы, второй хотел употребить его для создания нового оружия. Первый мечтал превратить реки в музыкальный инструмент, второй надеялся построить на них электростанции. Первый никогда не бывал севернее и восточнее истока Невы, второй же – имел громадные планы на Арктику и Сибирь. Для обоих прежняя жизнь была невозможна, оба смело схватились за костлявую руку будущего и обязались идти вперед в новые города. Оба не предполагали, что эпоха забросит их в одну и ту же страну. Но будущее началось еще до того, как они расстались.
Когда второй, облысевший мужчина лет сорока, революционной походкой собрался уж к выходу, сидевшая у ближайшего столика женщина достала какую-то бумагу, затем вынула пистолет и легким движением руки вышибла себе мозг. Оба джентльмена первоначально остолбенели. Казалось, только дрожавшая красота мгновения не дала им в последний миг жизни незнакомки поднять шум или попытаться помешать неизбежному. По-прежнему никто из посетителей не мог прийти в себя, и прекрасно было облитое кровью лицо покойницы. И для человека с тросточкой не было удивительным то, что произошло несколько тревожных секунд спустя.
Взъерошено-лысая фигура революционера согнулась над красавицей, и рука его потянулась к ее руке. Быстрым и учтивым движением она скользнула по предплечью и устремилась к укутанным тканью пальцам – пальцы приподнялась и легли, вместе с пистолетом, на кулак интервента, который левой рукою тем временем сжал левую, не менее гостеприимную руку красавицы, сжал неистово. Революционер необыкновенно сосредоточился, судорожно сжимая теплые мертвые руки, казалось, он не мог оторваться, ибо узнал в незнакомке свою былую любовь. Глаза ее затуманились, как бриллианты в пепле.
— Ты это зря, – прошептал он ей в ухо чуть слышно, и пистолет выстрелил трижды. Комнату заполнили вой и стенания, трое сидевших напротив и внимательно наблюдавших посетителей повалились со стульев на пол, оставляя кровавый след на опрокидываемых чашечках.
Стрелявший оглядел их и поспешно оставил пистолет в руке мертвой девушки. Затем он собрал тросточки убитых и ушел из заведения. Трое парижских старичков лежали смиренно и аккуратно; они были мертвы, старомодно мертвы; напротив них сурово восседала мертвая девушка. Изумленный и обездвиженный, оставшийся на месте мечтательный юноша с тростью ощутил легкий шорох: то были последние конвульсии эпохи. Покрытый мурашками, он стал выбираться из кафе.
***
Не хотелось познавать мудрость и печаль; хотелось жить, как раньше: замаскированно, с тросточкой, без кровопролитных штурмов и блокад, без пулеметов и пьяных песен. Однако все изменилось, актеров и шпионов вырезали и расстреляли, и даже пыль стала другой. И пришлось юноше с тросточкой забыть обо всех наследных правах: на поместья и замки, на земли и звезды. Пришлось перековаться и притвориться, что тросточка его — вовсе и не тросточка, да и человек он — не совсем как человек. По виду он стал более трусливым, чем на самом деле, ибо в сложившихся условиях дезертирство было опаснее службы. Но жизнь его только начиналась, и он, ей-богу, не даст ей переломиться так легко и досадно, так тривиально, как ломалась она у тысяч сконфуженных и контуженных парижан.
Эвакуацию пришлось сымпровизировать, и единственным подходящим средством оказался велосипед. Проезжая по парижским предместьям, мимо грозных железнодорожных вокзалов, кишащих добровольцами, и затем по цветущим полям и садам, он удивлялся тому, что старый Париж существует лишь смутно в глубинах его памяти, что прошлое отрезано непроницаемым мраком. Под акушерским оком этих идей рождался в нем новый человек, человек велосипедный, человек изобретательный, человек гордый, человек безумный, человек неустойчивый, человек одинокий, как сорванное с гранаты кольцо.
Проезжая по местам, напомнившим его родовое гнездо, этот новый тип человека, уже похоронивший было свой титул и свои притязания, в последний раз соблазнился на древний ритуал владычества и похитил с какого-то патриотического праздника приглянувшуюся крестьянку. Той безымянной и безлунной ночью он сделал ей единственный подарок, и под еле заметным подбородком ее заслезилось дешевое ожерелье, а в глазах заслышался неизъяснимый плеск, и звенели ее кудрявые увещевания. И просила она его, с досадой и обреченностью, взять с собой туда, куда нельзя и не надо – туда, где можно слушать музыку снегов. И не верил он тяжелым ее словам, и не знал, куда ее взять; но, едва только рассвело, они уехали навсегда, не успев усомниться в правдивости вульгарно разукрашенной зари.
Девушка весело чирикала, ее глубокие кудри качались над щетиной вожатого. Истолковав суровое молчание его в свою пользу, она спекулятивно застонала, на своем малопонятном диалекте, о судьбе крестьянской Франции. Велосипед искрился утренней росой, блестевшей вдоль рамы и на спицах. Ездокам было совсем не прохладно, когда в предсказуемом порыве они привинтились друг к дружке, как штык и винтовка, мчась мимо наивных капустных и саркастических морковных грядок.
То был час бешеной умственной работы, когда этот серенький велосипедист, этот жалкий потомок поработителей, этот дешевый соблазнитель почувствовал наплыв чего-то триумфального, безусловного и неограниченного.
Ибо, как перламутровое кольцо на дно невзрачного колодца, упала в него великая мысль, которой не суждено было жить. И увидел он будущее, увидел миллионы страждущих планетян. И возжелал он подарить избавление страдальцам и открыть им искусство любви, и придумалась ему в ту минуту странная вещь – дивное устройство! – привод дистанционной любви…
***
— Плечи ровно, – рявкал спитый голос человека в перчатках, приставившего глаз к отверстию небольшой деревянной коробки для ловли и отсеивания мгновений реальности.
— Левое плечо опустить! – повторил тот же голос громче, несмотря на отчаянные попытки фотографируемого придать плечам твердое и ровное положение.
— Я не могу принять такую позицию, так как у меня искривление хребта, – пробормотал приговоренный к объективу почти умоляющим голосом. Но здесь, по всей видимости, такими подробностями не интересовались; возможно, это было следствием разлада оптики – большинство в этом новом мире и так носили очки, а к тому же привыкли смотреть на вещи взглядом благожелательно затуманенным. Существенно также, что сама природа носила в тех местах характер согбенный и надломленный, и искривление хребтов, особенно Омсукчанского, было явлением обыкновенным для знатоков горизонта.
Поэтому голос продолжал покрикивать еще некоторое время, покрикивать с мыльным гневом и праведной пеной. Кое-как Льва Сергеевича (так в этих краях называли нашего героя) зафиксировали в фас и в профиль, после чего назначили вернуться за медицинским отчетом на следующей неделе.
Пробираться обратно к шараге было трудоемко, но приятно. Где-то через два часа есть шанс встретить Мирэй; ее, к сожалению, не фотографировали. Она еще не успела заразиться болезнями здоровой и бодрой колымской стороны.
Как нередко случалось по четвергам и пятницам, при подходе к территории шараги хребты резко искривились, луна в ужасе разинула серебряную глотку, ноги подкосились, и Лев Сергеевич потерял сознание. Но сердце уже не надрывалось от острого холода; наученное какою-то природной мудростью, оно равнодушным, стойким огоньком провожало своего хозяина во тьму и у определенной черты останавливалось в ожидании его возвращения к менее злобному, живому холоду пробуждения. И оно не ошиблось в своих ожиданиях.
Повинуясь какому-то огненному извержению сил, Лев Сергеевич как человек, лишенный тросточки и поэтому не привыкший доверяться импульсивным порывам, осторожно дернул кончиками пальцев, потом всем локтем, пытаясь машинально дотянуться до уха, до эпицентра огненной имплозии. Но какая-то лукавая сила мешала его руке, отталкивала и продолжала разжигать беспощадный пожар. Недоумевающим взглядом новорожденного Лев Сергеевич окидывал потрескавшийся потолок, кучку разноцветных пузырьков на столике и ядовитые, подстрекающие к кроваво-огненному восстанию узоры окружавших его ковров, изборожденных богоборческой и ненасытной цивилизацией вшей.
И тут он понимал происхождение лукавой и упрямой силы, не дававшей покоя его уху: то была заботливая рука его жены. Но понимание это приходило только после осознания обволакивающего и акустического присутствия женского существа, во всей его глобальности стоящего над лежанкой.
Затем он протягивал свою руку окрепшим и спокойным движением в сторону растревожившего его веселого пожара, в сторону теплого овала женщины, которая, наконец, сжимала его руку в своей, клала что-то на столик с пузырьками и усаживалась рядом с горой красных ковров – и два человека, проделавшие в свое время извилистое путешествие от края до края одного несчастного материка, изолировались от цивилизации ледоколов и пушек. А суровые обитатели ковров, отброшенные запахом нашатыря, временно отступали с захваченных позиций или пресыщенно растворялись в крошечных выделениях дыхания и пота.
***
Это была роскошь – остаться на минутку в одиночестве, но не меньшей роскошью было знать, что находишься в одной из самых технологичных и электровзбудораженных точек державы. Лев Сергеевич одобрительно погладил несколько оскаленных мотков кабеля, радостно приветствовавших появление мастеровитого инженера. Правда, Лев Сергеевич был в первую голову знатоком мягкой, слаботочной, нежели силовой электротехники, а скорее даже радиоэлектроники, но это не умаляло восторгов обитателей электрического террариума. Кабели более почтенного возраста (судя по всему, происхождения и вовсе дочеловеческого, но верный прогрессивной науке Лев Сергеевич старался об этом не думать), вспомнив о своей со времен Лаокоона неудовлетворенной эластичности, сосредоточенно зашипели. Льву Сергеевичу стоило немалых усилий возвратить рептилий к мирному созерцанию законов классовой и собственной электромеханики.
Добившись некоторого порядка, Лев Сергеевич поглядел на часы и отобрал самых необузданных змеенышей на службу конкретному общепролетарскому делу, а затем, собрав какие-то незначительные, низкородные аксессуары, принялся из них комбинировать телефонный аппарат. Подключив последние проводки, он еще раз, заговорщицки, оглянулся и принял выражение лица, с каким анонимно толкуют о классово неблагонадежных ужимках соседей.
Набрав нужный номер и всей грудью неприкаянно вздохнув, социалистический инженер стоически прошипел: умираю. В этот миг цвет лица Льва Сергеевича стал совсем не мармеладным. Глаза его потухли, рот нервически искривился. Стрелка на часах затикала в сто раз медленнее, в такт сердцебиению отсчитывая секунды…
Наконец, в ответ послышался пароль-подтверждение, и к звонящему тут же вернулось все его прежнее самообладание и даже веселье. Через какое-то время он уже говорил оживленной и демонстративно возмущенной скороговоркой:
— Ты послушай, что кричат у них газеты. Сталинщина! Лагеря концентрации! Рабская сила! Это я – сконцентрирован? Это я – рабская сила?
— Тебе грустно, милый? – в отвечавшем женский голосе был некоторый оттенок игривости.
— Нет, у меня прекрасное настроение. Ты знаешь, я не жалею о том, что мы переехали в лучшую страну на свете! Я хочу твердо заявить: я сделаю все, чтобы ты не пожалела, что села со мной в локомотив планеты.
— Милый, опять ты о своем! Разве не должны мы торопиться?
— Да, я совсем не жалею, что мы переехали… А что они говорят про русских женщин! Что вы все к услугам новоявленных хозяев жизни; что вас сделали гайками социалистической промышленности, представляешь? Договорились даже до того, что у нас уничтожена сексуальность. Ты представляешь?! Это они, буржуи, упрекают наш строй в отношении к сексуальности! Наш самоотверженный, прямолинейный строй, где даже туркестанцы рапортуют об успехах сексуальной пропаганды в деле закрепления революционной идейности!
— Я знаю, у тебя слабость к печатному слову, но неужели тебе не интересно…
— Все – ради моей прекрасной дамы.
— Правда? Я могу начинать?
— Прошу тебя.
— В камине полыхает огонь. Задумчиво похрустывают высокие часы твоего прадедушки герцога. Неожиданно ночь рассекает зловещая молния. Потрепанный солдат просит тебя устроить его на ночлег…
— Чей солдат?
— Солдат французской армии, призванный с юга, из твоих родных краев. Он рассказывает, что северная армия потерпела поражение, фронт прорван, и вскоре всю Францию наводнят потоки дезертиров и захватчиков. Но только рассказ о твоей сестре выводит тебя из глубокой задумчивости. Ты не сдерживаешь чувств, когда узнаешь эту страшную новость: по словам солдата, немецкие свиньи сделали ее наложницей одного генерала, который славится на всю Швабию доавраамическими размерами своего… ну, ты понимаешь.
— О, ужас! Моя маленькая Аннет…
— Он рассказывает про то, что даже у инквизиции времен королевы Медичи не было такого сурового отношения к физиологии человеческого тела, как у генерала-поработителя… Но, вспомнив о старых законах гостеприимства и оказывая несчастному беглецу радушный прием, ты предоставляешь ему комнату в северо-восточном крыле замка и любезно прощаешься. Однако нам с тобой уже не уснуть после услышанного. Ты весь наэлектризован мыслями о маленькой Аннет, ты мечешься по комнате, подходишь к старинной китайской статуэтке и размахнувшись тростью разносишь ее вдребезги. Тут мне становится жарко – да, мне становится жарко от этого водоворота событий, я уже готовилась уснуть, и тут такое дело… Я в нерешительности стягиваю свое домашнее платье из бледно-розовой шерстяной материи, и ты видишь как вздыхает моя томящаяся корсетом грудь…
***
Рассвет уже зачинался и с горизонта примчался второй мощный концентрационный гудок, когда Лев Сергеевич очнулся, поднялся с пола и подошел к столу. На столе, вместо телефона, была печатная машинка и листок бумаги с эпической поэмой о прекрасной принцессе Сольвейг; за окном простиралась снежная даль. Протерев болевшие глаза и найдя очки, он принялся щелкать клавиатурой, вгрызаясь лопатками букв в железо-бетонную серость бумаги. Он смотрел на падающий снег, пытался его рассечь и взвесить с помощью этих лопаток, пытался прозреть суть, не обращаясь к реторте для извлечения квинтэссенции. Но сущность снега – самое уникальное из всех его свойств и эффектов – была столь всеобъемлющей, столь ужасающей, что виски от напряжения начинали пухнуть. Сущность эта сводилась к бешеной экстенсивности снежной машины, беспощадный напор ее сочетался с немыслимой филигранностью каждой снежинки, безмолвно отдающей самое себя на алтарь всеобщего замысла. А он, затерянный в снегах человек, пытался проникнуть в самое сознание снежинки, пытался оправдать ее или, быть может, заклеймить, доказав всю нелепость ее служения верховной воле. Но снежинки падали, не отвечая; снежинки падали в тишину.
Возможно, они сторонились грубого физика, а его мыслечувства были для них смешны и не эстетичны. Шли минуты; стихотворения не получалось, печатать было почему-то нелегко, пальцы глупо шлепались мимо клавиш. Казалось, будто Лев Сергеевич занимался этим делом впервые за долгие, долгие годы. Стихи, в отличие от алмазов, изящной лопаткой соскоблить невозможно, стихи требуют бешенства наводнений и землетрясений, но глуховатый со сна инженер никак не мог выбрать подходящего ритма; размякшее сознание его требовало взрывчатки.
И вдруг он подумал про окно, про горевшее снежно-белыми лучами свободное пространство, в которое он смог разглядеть чудеса печали и корабли заиндевевшей надежды, а вдали, на небе – жестокие полчища Владычицы Севера… Но это было странно. В кабинетах работников секретной лаборатории не полагалось окон.
***
Нельзя сказать, чтобы сама пустыня порождала и подпитывала ту ничтожность, к которой сводится человек, попавший в такую пустыню. Но безотносительно гармоническое сочетание природных явлений внушает чувствительному человеку испуг и растерянность, и человек начинает кричать и бесноваться. Впав в такое состояние, мало кто способен сопротивляться все усиливающимся наплывам страха. Не взаимное величие небес и земель превращает одинокого человека в ничтожество; человек сам невольно соблазняется и додумывает в сторону страха, боли и смерти все то, что природа не разложила на элементарные тела, все, что она предпочла без прикрас обнажить перед ним как перед разумным существом, всю амальгаму ее пустоты. Человек способен верить, но затрудняется доверять. За первым, пробным, полусерьезным криком следует второй, и вот человек уже забыл, что окружен пустотой, вот он уже уверовал в воодушевленных друзей, появившихся на горизонте и бегущих к нему.
Дело еще более осложняется, когда пустыня покрывается снегом, воздух перестает даже временно стоять на месте, и вместо стервятников кружат у затылка остервенелые ветры.
Неразумно раскрывать рот в сердце великой пустыни; неразумно вспоминать и произносить имена расчлененных и нелепо сочлененных предметов обычного мира. Неразумно вспоминать имя собственного скакуна, собственное имя и даже имя возлюбленной.
Не знал об этом рыжий Эйрих, преданный воин могущественной королевы Сольвейг. Завоевав три норвежских хребта и прилегающие долины, Сольвейг была вынуждена задуматься над будущим своей державы. Из сопредельных монархов оставался не четвертованным только шведский король, находившийся под контролем ее бдительных агентов. Завоевания и победы уже вынудили прекрасную Сольвейг казнить конкурирующих нордических вождей, трое из которых были ее родными братьями.
И затосковала Сольвейг по новым завоеваниям.
Далекая ее резиденция ночами подвергалась нещадным атакам снежных ураганов. Одной такой недоброй ночью сидела Сольвейг в глубокой думе; шут ее загасил уже три факела потоками неусмиримых слез. И пришла к королеве высокая и сумрачная мысль.
На следующий день началось снаряжение большой флотилии для самого трудного предприятия, когда-либо оклеветанного трусливыми наследниками храбрых язычников. Строившийся флот должен был свершить путешествие к неведомым шхерам северных островов, в свирепые легкие полушария, и призвать к повиновению саму Владычицу Северных Бурь.
Каждый вечер разбитым и пьяным слонялся Эйрих вдоль гаваней пасмурного Норвежского королевства. Эйрих знал, что королева Сольвейг была недовольна его недавней вылазкой к Эльсинору. Но Эйрих не знал, что страна готовится к новым великим приключениям, и горевал он напрасно.
Ибо отвага вернулась к Эйриху, и лоб его просветлел, когда королева призвала его и открыла ему свои намерения. Глядя на прекрасные груди и гневно закрученные косы своей королевы, Эйрих поклялся служить ей до конца. Поклялся в надежде переплыть моря презрения, разделявшие его от сердца его повелительницы.
Но не знал влюбленный Эйрих, что Владычице Северных Бурь стала известна дерзкая прихоть норвежцев, вознамерившихся вторгнуться в ее владения. И приготовила Владычица свои снежные войска, и горькая участь ждала тех храбрецов, кого определили в морской поход под водительством Эйриха.
Долго плыл Эйрих и приблизился, опасно приблизился к столице владений снежных бурь. Ратники его хранили молчание, надеясь застигнуть снежные войска врасплох и не выдать свое присутствие болтливым северным ветрам.
И только одно имя шептал Эйрих, стоя на передней палубе огромного корабля-дракона – имя жестокой королевы Сольвейг. И гневалась прекрасная Владычица Бурь, и высылала бурю за бурей, и растревожили бури эйриховых людей, и разуверились они в своих силах, но безрассудный Эйрих плыл дальше с именем Сольвейг на устах.
Не ведал Эйрих могущества Владычицы Севера, ибо снежные бури не сдавались в плен и не выдавали тайн. А сила и тайна их велика, и нету в природе ничего безжалостнее и грациознее, чем воины-снежинки: прекрасные, зазубренные былинки света, скачущие во весь опор на ретивых вихрях бури.
Не добилась победы жестокая Сольвейг, и сгинула на темном перевале в войне с непокорными вассалами. И не укротить Владычицу Севера, и вихри бури рыжему Эйриху не укротить.
Но боялся Эйрих вернуться с позором, и плыл он дальше, железной рукой удерживая подчиненных от самой мысли о возвращении. И постигла его жестокая лихорадка, и постигло слабоумие и бред. И исчезла из памяти прекрасная Сольвейг. А потому новую землю, к которой пристали упрямые норвежцы, назвали они трусливым именем Гренландия…
Качнув головой, Лев Сергеевич усердно, в повторный раз проснулся, ощутил свое тело, встал, прибрался за столом и поспешил в столовую.
***
— Я так надеюсь, что у тебя все получится – что у тебя получится превозмочь всех этих дурацких товарищей! – говорила Мирэй голосом почти русской женщины. Она мечтала о том, чтобы поседевший от вдумчивости Лев Сергеевич получил первую премию на конкурсе больших скачкообразных изобретений. Глядя на ее голое тело, Лев Сергеевич думал и сопротивлялся слабенько. Счастья в его глазах не было, но когда жена стала говорить о первой премии, на лице его отразилась страстная, меняющая весь его облик жуть. Дрожащей рукой он поднес к испуганным губам ее рюмку с чесночной настойкой и посоветовал выпить. Затем, взявшись за руки, они вышли на легкий летний мороз, и звезды, разучившиеся понимать язык и знаки современных людей, с удивлением рассматривали их тела – два обнаженных артефакта того прошлого, когда люди еще верили звездам, а звезды умели любить и зачинать людей.
Инженер поцеловал трепещущие дельты ее ладоней и заговорил:
— Всю жизнь меня вынуждали ждать, Мирэй! Всю жизнь я терпеливо дожидался очевидного. В школе, когда медленно соображавшие одноклассники начинали смеяться или злиться с опозданием на полминуты; в клубах, когда напрашивающиеся комбинации на бильярде или на шахматной доске становились удивительным откровением для моих соперников; в годы европейского мира, когда глупые газетенки прикидывались неуверенными, что впереди – военное столкновение; и, наконец, в эти самые дни. Когда налицо все признаки, что мое изобретение устарело, оглупилось, потеряло смысл – все, вплоть до тебя, делают вид, что у меня прекрасные шансы на получение премии!
Сперва в ответ раздалась лишь тишина, и только снежинки вершили самосожжение на их горячих щеках. Красивый голос жены поменялся, но с прежней уверенностью она сказала: “Ты имеешь не только шансы на успех, больше того, ты поймал за бороду саму судьбу. Результат твоих измерений и опытов способен заинтересовать всех прогрессивных ученых мира. Ты же сам говорил – оценивать будут по справедливости. И вдобавок, как можно пренебречь годами тяжелых трудов?”
Говорила она воодушевленно, но спокойно, и это ободрило старого, разуверившегося в своих силах трюкача. И все же он произнес с горечью:
— Бывали времена, когда разумной и полезной была деятельность по освобождению тела, ибо существовала деятельность по освобождению мышления и созидания. Люди могли положиться на обычай почтительного новаторства. Ученому полагалось заниматься первооткрывательством; дилетанту полагалось с трепетом относится к установленной традиции. Но времена изменились. Общество изменилось, и жадность заставляет его забыть про очевидные законы гармонии; общество должно теперь экономить и разумно выбирать между свободой тела и свободой духа. Какой смысл искать между ними связь, какой смысл надеяться на прогресс чутья, вкуса и нюха? Человечество делает ставку на осязание – так почему бы и нам не заняться делом, вместо всего этого колдовства вокруг наэлектризованной проволоки.
***
Донимая себя этими вопросами, Лев Сергеевич уже подумывал написать обстоятельное эссе на тему об анестезирующем влиянии музыки в век революционных строек и радиоактивных рекордов, но, вовремя испугавшись, продолжил упражняться в эластичной словесности лишь во сне.
Сон этот тянулся лет двадцать; разбросанные во всех направлениях лагеря и колонии окрепли и мало-помалу стали производить разнообразное сподручное добро. В ближайшем арестантском поселке износилось и вымирало, кажется, уже пятое поколение осужденных. Иногда к ним в лабораторию на правах уборщика попадал тот или иной шустряк, отчаянно ловивший атрофированными легкими свежий магаданский воздух свободы.
В лаборатории все занимались жизнью или приготовлениями для ненадолго отложенной жизни; в лагерях все занимались смертью или предсмертными уготовлениями. В лаборатории царило настроение платонического идеализма, и многие заслуженные сотрудники вызывались поучаствовать в организационно-просветительской работе на благо классовых отщепенцев: они с открытым забралом шли в тюрьму и объясняли заиндевелым уродцам, что такое человек прямоходящий и что такое тварь согбенная. В свою очередь, из лагерей доносились смутные слухи об экзальтированных подстрекателях и харизматиках, которые отправлялись на расстрел, с очаровательными криками воспевая разумные пули, что минуют ничтожных и награждают достойных. Но все: недруги и друзья, рабы и ученые, машины и инженеры – вносили свою лепту в котел прогрессивного пролетариата. В достатке сеялись и собирались свежие алмазы, золото и качественное счастье; было удобно на таком выразительном примере убеждаться в верности марксистской диалектики.
***
Преподобный Генералиссимус был всегда для праздных граждан великого трудового государства фигурой понятной, близкой и родной, но чуточку строгой. Отцовскую назидательность он обыкновенно предпочитал другим методам поощрения ни о чем не подозревающих граждан. Стальной рукой направляя государственный корабль по пятилеткам русского эроса и танатоса, он умел вовремя обуздать пагубные качества русского человека. С блеском маневрируя в водах эроса, он достигал ускоренного претворения утопий своей молодости, когда в кругу давно уж почивших соратников так хорошо рассуждалось о наступлении социального и гендерного равноправия. Возвышенный процесс полового обезличивания происходил тогда на глазах. Когда же вступал он в течения танатоса, то население входило в освободительный экстаз интуитивно-познавательных массакров, и в обоих случаях сама природа подобострастно подчинялась идеям вождя.
В те годы люди искусства наконец осознали свое предназначение, и на площадях столицы появилось два славных памятника, два великих памятника эпохи. Памятник двум простым работягам, вооруженным символами новой государственности, олицетворял эпоху превозмогания узколобой задумчивости и мелкобуржуазного сексуализма; он напоминал гражданам и гражданкам, что истинная половая жизнь должна протекать при помощи рукой человеческой сотворенных изделий.
В самом же центре златоглавой столицы вздыбилась пирамида забальзамированного Прасоздателя новой империи, первым достигнувшего контакта с бессмертными. Она напоминала об иерархии элементов и чувств человеческого счастья, доказывая, что бессмертные, дабы вести активную светскую жизнь, не нуждаются в модной одежде, хорошем зрении, способности ходить, разговаривать и убивать, но обязаны регулярно проходить химические ритуалы просветления. Ходили, правда, слухи о том, что изредка великий пассионарий изменял данному обычаю, и в пирамиде раздавался тихий шепот – но то было только в присутствии самого Преподобного Генералиссимуса. Так в пирамиде Прасоздателя потоки революционных энергий приходили на помощь юному государству в его нелегкой борьбе с повседневностью индивидуализма.
Генералиссимус же, славившийся как умелый правитель и искусный метафизик, был также и летучей мышью, что очень помогало путешествовать инкогнито и зреть сквозь завесу человеческих тайн, о чем Лев Сергеевич получил возможность убедиться на собственном опыте, ибо надвигался коренной перелом в его каждодневных трудах… Но, конечно, мозг обычного человека мог не выдержать удивительного опыта общения с вождем рабов, и поэтому требовались некоторые консультации. И вот уже три недели каждое утро повторялось томительное объявление:
“Именем Прасоздателя!
Товарищи избранные! Помните, каждый из вас получает десять минут времени на представление вашего изобретения. Далее.
Каждый из вас получает две минуты на постановку одного проактивного, предприимчивого, корректного, вселенски значимого и всеми ожидаемого вопроса о судьбах страны, как-то: чем и как бреется Преподобный, можно ли носить такую же прическу, откуда поступает табак. Далее.
Каждый из вас имеет две минуты на прогрессивно сформулированную просьбу личного характера. Вы можете просить о бриллиантах, о золоте для себя лично или о приеме в Партию для члена вашей семьи в том случае, если экономия государственных и партийных ресурсов не является для вас приоритетом. Вы не имеете права просить о переводе, о повышении, о понижении, о путешествии, о получении секретной информации государственной важности.
Внимание! С позапрошлого года в виду возвращения страны к состоянию военной мобилизации запрещается просить о приобретении средств ведения наземных, морских и воздушных военных действий. Далее.
Каждый из вас получит еще две минуты, чтобы сказать великому и Преподобному Вождю коротко и ясно о его главных заслугах; категорически запрещается делать комплименты о характере и размерах носа и ушей.
Далее вы будете направлены к праздничному фуршету, где каждый из вас уполномочен попросить Преподобного Генералиссимуса об одной партии в быстрые шахматы. Вы не имеете права просить о партии в бильярд или о карточных играх.
Помните и готовьтесь достойно, товарищи избранные! Этот великий день наступит в вашей жизни очень скоро.
Нарушители вышеозначенных условий будут привлечены к суду военно-революционного трибунала как злопыхатели и изменники родины”.
***
Церемония встречи Преподобного Генералиссимуса готовилась торжественно, в атмосфере рабоче-крестьянской расторопности.
Сначала, по слухам, вдали, на самом горизонте, показалась военно-морская эскадра (разглядеть ее можно было только с одной из осатанелых гор полуострова Пьягина). Затем старших офицеров магаданского гарнизона и заслуженных работников науки срочно собрали в секретном прибрежном бункере Вагнера, построенном немецкими военнопленными. Название свое бункер получил от одного из нацистских вождей Германии, слушавших произведения Рихарда Вагнера в тот роковой день, когда вдохновенному фюреру пришла идея создания прибрежных бункеров, в свое время попортивших союзникам немало крови.
Затем кучка избранных наблюдала, как воды гигантского внутреннего бассейна вздыбились, и на поверхность всплыла прибывшая по секретному подземному туннелю подводная лодка. Огромная скорость всплытия поразила Льва Сергеевича. Большие габариты шахтенного бассейна обеспечивали собравшимся у краев офицерам полную безопасность, и все же в момент появления железного чудовища кто-то из служащих дернулся было в сторону, однако был вовремя нейтрализован сослуживцами, верными принципам субординации.
К удивлению всех незнакомых с процедурой свидания, субмарина не проследовала в док-камеру, и вскоре на верхней палубе появилось несколько человек в специальных костюмах.
Самый низкий из них слегка расстегнул свой костюм и шустрой походкой прошел в центр, после чего другие подоспевшие члены экипажа почтительно предложили ему курительные принадлежности. Собравшиеся по неповторимым горно-металлургическим усам прикурившего узнали в нем долгожданного Генералиссимуса. Затем все должно было развернуться по знакомому регламенту.
Лев Сергеевич согласно жребию выступал предпоследним; сначала он нервничал, как и многие другие. Он боялся произвести слабое впечатление, ибо все его мыслечувства говорили в этот час о том, что он безвольно барахтается в трясине мелкобуржуазного формализма.
Но затем, поняв, что многие из обращавшихся к Преподобному Генералиссимусу допустили оплошности по некоторым из обязательных вселенски значимых пунктов регламента, Лев Сергеевич пришел в себя. В неординарных достоинствах своего радиопассивного синтезатора он был уверен; однако конкуренты его, судя по всему, были уверены в себе еще больше. Инженеру-мечтателю, всю жизнь весело увиливавшему от войн, как от струй водопада, не приходило в голову, что социалистическая индустрия входит в век радикальной мобилизации ресурсов. Он не беспокоился об извивах партийной конъюнктуры и поэтому не знал о том, что в данный исторический момент представители верховной воли ожидали от секретных военно-конструкторских бюро строжайшей регламентации всех существующих регламентов, во имя борьбы с прекраснодушием и формализмом.
Верховному вождю рабов за час были продемонстрированы: генератор искусственной субдукции со встроенным метеоинтоксикатором для разных видов почвы (с функцией инициации землетрясения и последующей ликвидации растительного и животного миров в сейсмофокальных зонах); изотопный биостимулятор (с функцией нейтрализации непригодных для исторического прогресса урбанистических пространств путем стимуляции органической среды); психоэмисионный обнаружитель мелкобуржуазного сексуализма (с функцией поиска и ликвидации самых скрытных врагов народа и предотвращения гендерного сговора); нейробиологическая астролябия (с функцией создания стереографической проекции обоих полушарий божественного мозга социалистического Прасоздателя); психодисруптивный нейростимулятор (с функцией оказания эмпатического воздействия на мыслечувства дипломатов и политиков при проведении переговоров); радиопассивный синтезатор (с функцией организации гармонического сочетания звуков путем взаимодействия радиоволн и электрически заряженного корпуса).
Именно это последнее изобретение было итогом многолетней работы Льва Сергеевича.
***
Лежа на холодной лежанке и поглядывая на линялые ковры, где, должно быть, разворачивалась безлимитная ядерная война между разными кланами вшей, Лев Сергеевич старался понять, что к чему.
— Я не думала, что у тебя такие проблемы с мозгами! – говорила ошарашенно Мирэй.
— Все инструкции заучиваешь с первого взгляда, при любой возможности ищешь способ разузнать о подробностях, и тут на тебе… Я же подробно выписал все, о чем нас предупреждали перед церемонией, но нигде нет намека, что история о геройском подвиге нашей авиации во дни сталинградских боев засекречена.
— И чего тебе приспичило, да еще в разгар реформы воздушной доктрины!
— Откуда мне знать про воздушную доктрину! Ты-то откуда о ней знаешь? Все вопросы уже были заданы. И откуда я мог предположить, что вождь рабов самостоятельно не справился бы с операцией, принесшей ему мировую славу?
— Дурак! Надо было спросить, например, каким мазутом он смазывает себе усы. На то тебе твоя большая умная голова…
— Пойми, меня мучил, терзал этот вопрос – неужели фашистскую авиацию распугали слухи о костях Тамерлана?
— Да забудь ты о костях. Тебя уже понизили. Я боюсь, как бы тебе не помешали взяться за следующее изобретение…
— Пойми, любимая. Я не смогу взяться за следующее изобретение. Во-первых, я не имею оснований верить в свой гений. Во-вторых, я не имею оснований верить в науку, до тех пор, пока мне не докажут, что не возмездие Тамерлана обрекло немцев на поражение в Сталинградской битве.
— Что же ты будешь делать?
— Я сам не знаю. Ничего пока не понимаю, но знаю, что ждать нам здесь нельзя. Я давно пытался признаться в том, что все это тщетно. Я не создан для этого места, для этого времени. Я не умел распознать той простой истины, что никто не нуждается в ингрессивных ампулах таланта, никто не нуждается в радиопассивных синтезаторах в век агрессии и радиоактивности.
— Я с самого начала знала, что ты не тот, за кого себя выдаешь.
— Я с самого начала знал, что ты меня не полюбишь.
— Я говорила тебе, что я никого никогда не полюблю. Помнишь, как пел дворник в твоем старом поместье? Есть такие чужаки, которые – навеки вместе…
***
Они собирались при первой возможности навсегда покинуть Омсукчанский край. Случай подвернулся удобнее некуда, но пришлось пойти на недобросовестный сговор с седобородым молодым охранником, овеянным древней, как сама зима, перхотью.
Сначала Лев Сергеевич уговаривал его согласиться на бутылку хорошего вина, оставшегося после приезда Генералиссимуса и предназначенного только для форс-индустриальных торжеств. Но седобородый оказался упрямым юкагиром, напрочь презиравшим южную роскошь, и соглашался только на водку. Озабоченный своим побегом Лев Сергеевич так и не узнал, употребил ли водку сам седобородый, пошла ли она на продажу или прочее вредительство, но, судя по отсутствию на большом расстоянии от лагерей туземных поселений, ушлый охранник сам собирался откупорить бутылочку.
Заправив с помощью добытого таким путем бензина один из порученных в попечение туземцу трех небольших самолетов, Лев Сергеевич задумался о рисках предстоящего путешествия. Вспомнил он, как последнее время дрожали руки от долгих бессонных ночей; вспомнил развлекательный аэродром во Франции, который посещал из подросткового тщеславия в стародавние времена. Он имел опыт обращения с первым поколением летающих аппаратов, и этот опыт мог пригодиться хотя бы при взлете и посадке.
И снова Лев Сергеевич решился на глупость; проверил погодные сводки за это время года; набравшись храбрости, украл пару метеотоксически ориентированных чертежей с рабочего места зазевавшегося коллеги (в которых он мало разбирался); усадил свою верную спутницу рядом с собой в кабину; наконец, пожал оленьего цвета ладонь юкагирского мошенника и включил двигатели.
Только сидя за штурвалом и набирая высоту, они усомнились в том, что удастся добраться до моря и до японских рубежей. В виду возможных поисков было безопаснее двигаться в обход к Алеутским островам, через страну непобежденного севера, где расстилались внизу снега и снега, да робкая, ледовитая земля, обезоруженная морозами.
В краях этих остудился тертый, как боксер, дух империи, растерялся и отступил, и засияла надежда, и казалось, что будет долгожданный приют в северной стране, и местные племена протянут руку помощи кающемуся белому человеку, а там, при надлежащей погоде, они отправятся в последний перелет к синегубым эскимосам Аляски, и ничто их не задержит, кроме снежно-белых фей и воздушных поцелуев Северной богини, и не прольется кровь, как во времена жестокосердой Сольвейг…
— А кто такая эта Сольвейг? – спросила продрогшая Мирэй, прервав долгое молчание.
— Она мучила меня в моих снах, – отвечал бывший изобретатель.
***
— Зачем ты дал водку этому старому человеку, если он из аборигенов, – спрашивала Мирэй. Она была простая сельская француженка и знала силу воздействия алкогольного спирта на слабые организмы синегубых людей.
— Нельзя было иначе уговорить его.
— Я никогда раньше не встречала таких…
— Говорит, что он из юкагиров, древний и обреченный народ. Когда-то они спокойно и ловко владычествовали на просторах всей этой озлобленной страны, куда русские стали ссылать своих бунтовщиков. По всем ее речкам и хребтам носились, и приручали животных и птиц, и слабость свою восполняли общением с богами. И если ты когда-нибудь захочешь рассказать об этих странствиях, никогда не пиши красивых слов про снег, потому что никто не умеет говорить о снеге так снежно, как влюбленный юкагир…
— Откуда ты знаешь об этих юкагирах?
— Когда-то мы исследовали оленьи шкуры, те из них, на которых остались какие-то юкагирские иероглифы. Нам нужно было изучить их заклинания и руны, которые напоминают некоторые идеи о летательных аппаратах и ракетах далекого будущего. Это могло пригодиться… Но, как ты знаешь, мои проекты были не на хорошем счету. А наш седобородый друг, выручивший с самолетом, с самого приезда завел со мной знакомство. Спорил, что зря я привез тебя. И перед отлетом нашим напомнил: двое влюбленных в летающей лодке далеко не улетят, рассорятся и подерутся из-за какой-нибудь звезды… Юкагирская мудрость.
Низко-низко летел самолетик. Погода испортилась, и воздушные бури не позволяли лететь высоко. Каждый километр давался с трудом, и они уже искали подходящего места для стоянки.
Внезапно Мирэй увидела странные пятна – много темных пятен на белом снегу. Самцы и самки оленей, они метались, наталкивались друг на друга, бодались и слепо бежали дальше. Она испугалась и сказала об этом своему другу.
— Волки наступают, олени отступают. Если повезет, наткнемся на десятки убитых и раненых оленей, и с такими запасами мы еще долго протянем.
Ранняя зима давала о себе знать; бесконечные сумерки и мгла лишали сил и сна; они не решались больше разговаривать. Самолет летел все дальше.
— Почему ты осталась со мной? – спросил невезучий изобретатель, с трудом передвигаясь по самолету, когда они приземлились, чтобы отоспаться за сонным, искореженным хребтом.
— Мне не с кем было остаться без тебя, очень скоро меня сконцентрировали бы и посадили в лагерь на черствый хлеб и талую воду. Ты знаешь, я не привыкла к такому пейзажу и такому рациону. А еще… еще я осталась с тобой за то, что ты привез меня из страны полированных деревяшек в страну бриллиантов; за то, что с тобой я стала различать обнимающиеся велосипеды у звонкой переправы, с тобой я стала различать целующихся оленей в снежной дымке горизонта, с тобой я стала различать шепот звезд.
***
Огромный паровоз уходил вдоль океанических берегов, раздавались ужасные беспорядочные гудки – в администрации подняли переполох. Пьяный юкагир Володя, сверкая седой шевелюрой в полумраке, пробирался к своим родственникам. Дома он спросит с жены, если она уснула, за непогоду и за все вообще подкравшиеся неурядицы, он разбудит ее и сурово отстегает трофейным якутским ремнем, а потом они займутся любовью в теплой шкуре морского зайца.
Но через некоторое время он сообразил, что шумиху подняли не из-за него; происходило что-то непонятное. Юкагир Володя посмотрел на беглую луну и гиблые облака, и ему стало печально и как-то сладостно, и пожалел он своей юкагирской жалостью беглецов и конвоиров, охотников и оленей, больших белых людей, улетающих в бурю – и себя самого, непутевого и суетливого. И хотя было как-то очень печально – так печально ему было только, пожалуй, когда его впервые свели с его женой, – он все-таки превозмог это чувство и постарался незаметно добраться до яранги.
В ту ночь жена коротко посмотрела на осовевшего мужа и сразу все поняла – все юкагирские жены могут, присмотревшись, распознать чертовщину. Она позвала Володю к себе и строго спросила его:
— Ты будешь сейчас умирать, или еще помучиться хочешь?
— Еще помучаюсь, – кратко отвечал ее муж. Все было готово для сна, но жена стояла у дверей и не думала ложиться. Он подошел к ней и осторожно спросил:
— Жена, почему ты не спишь? Зачем стоишь у входа и не даешь мужу согреться?
И на это жена отвечала очень, очень серьезно:
— Ошиблась я, не угадала. В колхозе беда, волки пришли. Олени разбежались.
И вспомнил несчастный юкагир, как утром просил погадать на будущее, и как жена считала пятна на оленьих шкурах, и все не могла насчитать на предсказание. И как он решил, что пора уже отправляться в город. И разозлился Володя.
— Вот что, жена. Ни на что ты не годна, если даже гадать разучилась. Запрещаю тебе мять новогодний снег, пока не научишься у соседских старух гаданию!
— Я гадала целую ночь, и целый день, но пришел снег, и волки пришли, и снег их укрыл. И звезды укрыл. И звезды молчали.
Звездам безразличны жизни и смерти людские, стало быть, и об оленях они мало думают. Володя поверил жене, залез в йоронгу и умер к утру.
И звезды молчали, тоскуя.
Александр Тер-Габриелян